Перейти к основному контенту
СЛОВА С ГАСАНОМ ГУСЕЙНОВЫМ

Зотов против Тверитинова, или Ключ к предательству

В своей воскресной колонке филолог Гасан Гусейнов ищет ответа на вопрос, отчего так много развелось доносов и доносчиков. Неожиданную помощь оказал постоянному автору RFI классик оттепельной советской литературы Александр Солженицын. В 2023 году исполнилось 60 лет со дня публикации рассказа под названием «Случай на станции Кречетовка».

Александр Солженицын (фото август 1973).
Александр Солженицын (фото август 1973). ASSOCIATED PRESS
Реклама

Признайтесь, что эти фамилии вы забыли. Вы спросите, кто «вы»? И придется признаться: я обращаюсь только к тем, кто помнит рассказ Александра Исаевича Солженицына под двойным названием. Он вышел в «Новом мире» как «Случай на станции Кречетовка» в 1963 году, а на самом деле, в рукописи, назывался «Случаем на станции Кочетовка», но в журнале название изменили, потому что Всеволод Кочетов был тогда главным редактором «Октября» — журнала противоположного новомировскому направления.

Когда я узнал о Кочетовке? В самом конце 1980-х. А прочитал рассказ впервые лет в пятнадцать, и тогда рассказ назывался «Случай на станции Кречетовка». Под этим названием он и вошел в мое сознание.

А теперь я не знаю, с чего начать. Может быть, с девиза Горького «Любите книгу — источник знания!»? Ведь и главный герой рассказа, лейтенант Василий Зотов, имел такую книгу — первый том «Капитала» Маркса. Эта книга должна была заменить ему все книги, и он читал ее во всякую свободную минуту, чтобы вобрать в себя целиком и одерживать благодаря этой книге верх в любом споре. Верность стране, идее и товарищу Сталину переплелись в сознании лейтенанта Зотова, верой и правдой служившего своей стране помощником коменданта этой самой станции, с верностью беременной жене, оставшейся под немецкой оккупацией в Белоруссии. Время — осень 1941 года, и главным человеческим чувством Зотова было отчаяние. Что происходит, почему мы отступаем, когда же, черт возьми, станут правдой слова вождя, что мы будем бить врага «малой кровью на чужой территории»?

Реалист так называемого сурового стиля, а на самом деле — буйный сюрреалист и вместе с тем моралист, Солженицын заваливает читателя мельчайшими подробностями быта железнодорожного военного человека и одновременно вспышками бушующей в его голове борьбы с плотью, с похотью, которую ведет железная воля верного мужа беременной жены за линией фронта и ученика Ленина-Сталина.

В голове у него был только фронт, и он не мог понять, как окружавшие его люди могли жить какими-то бытовыми интересами — углем, продуктами, одеждой, вымениваемой у эвакуированных за оладьи.

Уцелеть для себя — не имело смысла. Уцелеть для жены, для будущего ребёнка — и то было не непременно. Но если бы немцы дошли до Байкала, а Зотов чудом бы ещё был жив, — он знал, что ушёл бы пешком через Кяхту в Китай, или в Индию, или за океан — но для того только ушёл бы, чтобы там влиться в какие-то окрепшие части и вернуться с оружием в СССР и в Европу.

Но это все происходило в голове Зотова. А в непосредственной жизни он был почти воплощением человечности. Разве что, отталкивая женщин, которые льнули к нему либо в тоске по ласке, либо просто потому, что писатель наградил почти всех героинь и героев рассказа похотливостью, Зотов ставит перед собой сверхчеловеческую задачу воина-монаха, помнящего только о долге и о том, что прямо сейчас другие такие, как он, мерзнут и мокнут в окопах. Еще он думал о бдительности. Даже не так. Он дышал бдительностью.

Лейтенант Зотов был дежурным помощником коменданта станции, и весь ход его жизни, каждый шаг его жизни Солженицын передает по заветам Хемингуэя: «Задача писателя неизменна — поняв, в чем правда, показать ее так, чтобы она вошла в сознание читателя частью его собственного опыта». Отсюда и сюрреалистический эффект: ведь передается не только правда жизни, но и весь тот воображаемый мир, который взрывается в сознании героя.

Прямо под лампочкой, посередине комнаты, стоял стол дежурного, позади его у печки — сейф, к окну — старинный дубовый станционный диван на три места со спинкой (из спинки толстыми вырезанными буквами выступало название дороги). На диване этом можно было ночью прилечь, да редко приходилось за работой. Ещё была пара грубых стульев. Между окон висел цветной портрет Кагановича в железнодорожном мундире. Висела раньше и карта путей сообщения, но капитан, комендант станции, велел снять её, потому что в комнату сюда входят люди и если среди них затешется враг, то, скосясь, он может сориентироваться, какая дорога куда.

Солженицын дотошно описывает человечность Зотова, когда тот хочет накормить и обогреть солдат-фронтовиков и вместе с тем думает о сохранности одеял или саперных лопаток, отправляемых куда-то на Кавказ. Душа лейтенанта прямо-таки дергается перед читателем на секционном столе, как будто Солженицын — Андреас Везалий психологической литературы. Здесь у него и тоска по жене за линией фронта у врага, и смертельная тоска от ужаса недоверия к системе, которое он гонит от себя. Солженицын словно пытается понять, где, в какой точке произойдет фатальная разбалансировка душевных мышц хорошего, верного, почти совершенного человека.

Здесь мне нужно остановиться, чтобы вынуть старую занозу. Солженицыну не давали покоя слова. Он всю жизнь мучился: почему русские люди добровольно отказались от такого множества красивых, звучных слов, отдав предпочтение какой-то безобразной казенщине. Разбору этой казенщины он посвятил огромную книгу — «Архипелаг ГУЛаг». А звучные и, как казалось писателю, глубоко осмысленные слова собственного изобретения то и дело вставлял в свои тексты в надежде, что они пойдут в народ. И вот в «Случае на станции Кречетовка» дважды рвет ткань повествования слово-гвоздь СОЛДЯГА. Бедный солдат, вроде как работяга или доходяга. В наши дни за это самое слово Солженицыну добавили бы штрафных очков за «дискредитацию армии» или за «русофобию». Горько было бы узнать автору «Русского словаря языкового расширения», что он так и остался единственным пользователем этого самого «солдяги». Но рассказ был не о солдяге, а о другом, о том, что стало таким ненасытным сегодня.

Но я вернусь к сюжету. К лейтенанту Зотову обратился за помощью отставший от своего эшелона окруженец Алексей Дементьевич Тверитинов. Имя, отчество и фамилия — фирменные солженицынские. Правильный человек. И портрет его — прямо чистый Платон Каратаев. И сразу душевную тягу к нему почувствовал лейтенант Зотов. Повеяло на него от Тверитинова хорошим человеком. Встретились два хороших человека, и Зотов рад был помочь окруженцу. Вот только не понравилось Зотову это его собственное человеческое тепло, разлившееся к Алексею Дементьевичу. Наперекор природной доброте выдвинулась из глубины его личности бдительность. И начала лихорадочно сканировать речь, повадки, голос доброго человека Тверитинова. Зотов и сам не отдавал себе отчета в том, как в нем пробудился другой человек — не тот, который спешил помочь «солдягам», а тот, который читал «Капитал», который стыдился, что вместо фронта торчит в тылу, который учился бдительности у коменданта станции. И этот другой Зотов дождался.

Зотов вручил Тверитинову его догонный лист.

Пряча лист в карман гимнастёрки, всё тот же, на котором застёгивался клапан, Тверитинов спросил:

— Арчеда? Вот уж никогда не слышал. Где это?

— Это считайте уже под Сталинградом.

— Под Сталинградом, — кивнул Тверитинов. Но лоб его наморщился. Он сделал рассеянное усилие и переспросил: — Позвольте… Сталинград… А как он назывался раньше?

И — всё оборвалось и охолонуло в Зотове! Возможно ли? Советский человек — не знает Сталинграда? Да не может этого быть никак! Никак! Никак! Это не помещается в голове!

Однако он сумел себя сдержать. Подобрался. Поправил очки. Сказал почти спокойно:

— Раньше он назывался Царицын.

(Значит, не окруженец. Подослан! Агент! Наверно, белоэмигрант, потому и манеры такие.)

— Ах, верно, верно, Царицын. Оборона Царицына.

(Да не офицер ли он переодетый? То-то карту спрашивал… И слишком уж переиграл с одежонкой.)

Враждебное слово это — „офицер“, давно исчезнувшее из русской речи, даже мысленно произнесенное, укололо Зотова, как штык.

(Ах, спростовал! Ах, спростовал! Так, спокойствие. Так, бдительность. Что теперь делать? Что теперь делать?)

Зотов нажал один долгий зуммер в полевом телефоне.

Все дальнейшее уместилось в несколько строк — Зотов сдал Тверитинова оперуполномоченному НКВД для проверки личности, и тот сгинул. Если бы Солженицын чувствовал себя учеником не Толстого и Хемингуэя, а Чехова и Эдгара По, он не позволил бы Зотову миндальничать в финале рассказа:

И всю зиму служил Зотов на той же станции, тем же помощником коменданта. И не раз тянуло его ещё позвонить, справиться, но могло показаться подозрительным. Однажды из узловой комендатуры приехал по делам следователь. Зотов спросил его как бы невзначай:

— А вы не помните такого Тверитинова? Я как-то осенью задержал его.

— А почему вы спрашиваете? — нахмурился следователь значительно.

— Да просто так… интересно… чем кончилось?

— Разберутся и с вашим Тверикиным. У нас брака не бывает.

Но никогда потом во всю жизнь Зотов не мог забыть этого человека…

Все-таки написан рассказ был в 1962 году. Развезло писателей в оттепель. Год назад Гагарин полетел в космос. И Солженицын изо всех сил уговаривал себя и своих читателей, что лейтенанта Зотова мучила совесть. Но это была неправда. И следующим поколениям зотовых передались вовсе не придуманные Солженицыным угрызения совести, а уверенность в своем праве отдать человека на правеж, не поддаться человеческому в себе, а, наоборот, проявить бдительность, подвергнуть пытке — и себя самого, лейтенанта Зотова, и не похожего на других Алексея Дементьевича Тверитинова. Потому что не может настоящий советский человек, наш простой солдяга, не знать, какой город называется Сталинградом.

РассылкаПолучайте новости в реальном времени с помощью уведомлений RFI

Скачайте приложение RFI и следите за международными новостями

Поделиться :
Страница не найдена

Запрошенный вами контент более не доступен или не существует.