Перейти к основному контенту

Ксенальгия, или Как вернуться к настоящему русскому языку?

Филолог Гасан Гусейнов о русском языке как о сложном, драгоценном, не всякому понятном. А еще об Иннокентии Анненском как публицисте и Генрихе Гейне как любимом русском поэте.

Филолог Гасан Гусейнов о русском языке как о сложном. Драгоценном. Не всякому понятном.
Филолог Гасан Гусейнов о русском языке как о сложном. Драгоценном. Не всякому понятном. AFP - ANDREY SMIRNOV
Реклама

Наконец-то настали эти дни. Обнуленные расчехлились настолько, что собственные их высказывания мгновенно делаются издевательскими комментариями самих себя. Раз начавшись, остановить это обнуление не сможет ничто. Даже если они сделают вид, что умерли, чтобы спрятаться у волков на острове Тасмания, все сразу поймут, что это надувалово, наедалово, нагибалово, какие еще есть синонимы у слова фейк?

Вот и шут с ними. Поговорим лучше совсем о другом. Об отдаленном от нашей клоачной эпохи и вместе с тем — близком к тому языку, который хочется назвать настоящим. Есть такой способ мышления. Его практиковал Ленин, а потом усвоили мы, советские. Например, «Лев Толстой как зеркало русской революции». Или другая книга, выпущенная в раннее советское время. «Лев Толстой как столп и утверждение поповщины». Сколько было таких книг о русском языке! Даже когда я подростком впервые увидел книгу Корнея Чуковского «Живой как жизнь», я подумал, что она о Ленине. А она оказалась о русском языке. Русский язык как иностранный. Русский язык как государственный. Русский язык как язык международного и делового сотрудничества. Нечто такое как нечто совсем другое.

А мы поговорим просто о русском языке. Вернее, не так. Давайте поговорим о русском языке как о сложном. Драгоценном. Не всякому понятном. Иннокентий Анненский как поэт, говорят, уступал дарованием Александру Блоку. У Блока — в архаизирующем изводе русской поэзии — была туча эпигонов — от Ахматовой до Пастернака. У Анненского их быть не могло. Почему — не моя сегодняшняя тема. Моя тема — это то, чем Анненский превосходил и Блока, и большинство других своих современников. Переводя с более развитого в грамматическом отношении языка на язык молодой, Анненский выстроил русского Еврипида. Если бы он прожил дольше, переводил бы, мечтается мне, Аристофана. Но Анненский умер, не дожив и до шестидесяти. Может, и не переводческим мастерством был сильнее и глубже Анненский. А — как мыслитель и публицист.

Незадолго до смерти он написал статью «Генрих Гейне как русский поэт». Точнее было бы назвать ее «Генрих Гейне как поэт для русских». Или по-другому: «Генрих Гейне как любимый русский поэт». Один умер в Париже, а другой родился в Омске с разрывом в год. Через полвека после смерти великого парижского еврейского протомарксистского лирического сатирического философского немецкого лирика Анненский обнаруживает, что в Гейне страстно влюблена читающая Россия. Бегло перечислив, за что обижены на Гейне французы, среди которых тот провел последние и самые горячие двадцать лет жизни, чего не могут простить ему немцы и поляки, чем недовольны в Гейне евреи, на что сетуют набожные и философствующие космополиты, Анненский так пишет об отношении к Гейне в России:

«Кто из поэтов наших, начиная с Лермонтова, не переводил Гейне (Майков, Фет, Алексей [Константинович] Толстой)? Гейне имел даже как бы привилегированных русских переводчиков, тесно связавших с его поэзией свои имена: таковыми были М. Л. Михайлов и ныне здравствующий П. И. Вейнберг. Правда, русские всегда понимали Гейне своеобразно, но что мы не только чувствовали его обаяние, а провидели его правду лучше других народностей, — это не подлежит сомнению.

И на это было много причин. Во-первых, русскому сердцу как-то трогательно близко все гонимое, злополучное и страдающее, а таков именно Гейне.

Далее, мы инстинктивно уклоняемся от всего законченного, застывшего, общепризнанного, официального: истинно наша муза это — ищущая дороги, слепая муза Тютчева, если не кликуша Достоевского.

И поэзия Гейне, эти частые июльские зарницы, эта „легенда веков при вспышках магния“, как превосходно выразился о поэзии Гейне один французский писатель, своеобразно воспринятые нашей больной славянской душою, показались ей близкими, почти родными: они не испугали ее, как „отравленные цветы“ Бодлера, и не оставили ее холодной, как всевозможные классики, начиная с Эсхила и кончая Мореасом (причем, увы, не следует пропускать и Олимпийца из Веймара). Самая антиклассичность Гейне сближала его с нами. Когда-то Шиллер с увлечением и даже проникновенно рядил своих современников в маскарадные костюмы олимпийцев. Но Шиллер любил античность. И, конечно, сам он первый чувствовал, что пишет совсем не то, что читал.

Не так было с Гейне».

Анненский показал одну из крепчайших, но и нежнейших жил русской культурной жизни позапрошлого теперь уже столетия, по которой, пульсируя, шло в Россию все самое значительное и человечное, что создавалось в тогдашней Европе — от Диккенса, через Толстого и Достоевского, до Гегеля или Виктора Гюго. Драма была только в том, что Гейне, несмотря на сотни лабораторных и индустриальных попыток, так и не нашел своего конгениального переводчика, как Лорка — Гелескула. У Еврипида был Анненский, у Гегеля — вообще целая гвардия от Бакунина до Столпнера и Шпета, предисловие к переводу «Собора Парижской Богоматери» написал Достоевский. Слова того, чья «кликуша — наша муза», так понятны нам сегодня, хоть и написаны были в 1862 году:

«Виктор Гюго бесспорно сильнейший талант, явившийся в девятнадцатом столетии во Франции. Идея его пошла в ход; даже форма теперешнего романа французского чуть ли не принадлежит ему одному. Даже его огромные недостатки повторились чуть ли не у всех последующих французских романистов. Теперь, при всеобщем, почти всемирном успехе „Les Misérables“, нам пришло в голову, что роман „Notre Dame de Paris“ по каким-то причинам не переведен еще на русский язык, на котором уже так много переведено европейского. Слова нет, что его все прочли на французском языке у нас и прежде; но, во-первых, рассудили мы, прочли только знавшие французский язык, во-вторых,- едва ли прочли и все знавшие по-французски, в-третьих,- прочли очень давно: а в-четвертых,- и прежде-то, и тридцать-то лет назад, масса публики, читающей по-французски, была очень невелика сравнительно с теми, которые и рады бы читать, да по-французски не умели. А теперь масса читателей, может быть, в десять раз увеличилась против той, что была тридцать лет назад. Наконец — и главное — все это было уже очень давно. Теперешнее же поколение вряд ли перечитывает старое…»

Достоевский в 1850-е-1860-е понимал, отчего читающая Россия нуждается в Гюго и, если еще не любит, то, по авторитарной мысли Достоевского, обязана полюбить Гюго. Задачу — объяснить любовь русских к Гейне поставил Анненский. Его волнует атеизм Гейне. Ну, само слово было в начале двадцатого века таким же ругательным, как в первой четверти двадцать первого. Но может ли это помешать нам понять написанное Анненским о «религиозной возбудимости» поэта?

«Гейне был врагом всякой религии, поскольку она слагается в канон и требует догматов. Но еще более чуждыми казались ему ее философские суррогаты вроде деизма. И тем не менее Гейне решительно не мог жить ни без религиозных иллюзий, ни без контроверз в сфере богословия. Даже кощунство Гейне есть, в сущности, признак его непрестанной религиозной возбудимости. Нам ли, впрочем, русским, среди которых вырос Достоевский, не понимать этой своеобразной карамазовщины?»

Заботливо раздувает Анненский «серные искорки с факела гейневского бесенка»:

«Ирония Гейне в религиозной области, конечно, не вполне совпадает с нашей: она гораздо острее и безнадежнее. Но что сближало отношение Гейне к положительной стороне религии с тем, которое отличает русскую интеллигенцию, — так это боязнь, чтобы религиозное чувство не профанировалось привычкой, деспотизмом, тупостью или бессердечием. При более глубоком анализе открывается различие: для Гейне религия оправдывается красотой пафоса или иллюзией, для русской души — самоограничением и подвигом».

Анненский успевает разобрать и лучшие русские переводы Гейне, или, как сказали бы на языке нашего времени, «разобраться с тогдашними переводами»:

«Лучшие из этих переводов, хотя бы того же Михайлова, при всей их несравненной задушевности, делают Гейне немножко плаксивым, а его стих однообразно певучим, как вальсы Штрауса, долетающие к нам через толстую каменную стену. В переводах Ал. Толстого немецкий поэт точно любуется собою, а у Майкова, наоборот, он становится сух и грозен. Но все это, в сущности, мелочи. Кто из нас может сказать, что он никогда не переживал хотя бы нескольких страниц из Гейне, и при этом вовсе не темпераментом, не в смысле юношеских разочарований, а как-то глубже, идейнее; нет, даже не идейнее, а полнее, целостней, душевнее. Нападки на Гейне нам, русским, или тяжелы или непонятны; к тому же в них часто чувствуется пессимистическое веяние антисемитизма».

О да, это «пессимистическое веяние антисемитизма» — отдельный сюжет, простой, как камень, созданный богом, которого вы придумали, чтобы его поднять, но не справились с задачей: вымысел богослова оказался сильнее мысли богослова.

Переводил Анненский и Гейне. Но в мою память, признаюсь, впечатан другой его перевод, более созвучный этому нашему пасхальному дню космонавтики 12 апреля 2020 года. Итак, сонет Шарля Бодлера «Погребение прóклятого поэта» в переводе Иннокентия Анненского:

Если тело твое христиане,

Сострадая, земле предадут,

Это будет в полночном тумане,

Там, где сорные травы растут.

И когда на немую путину

Выйдут частые звезды дремать,

Там раскинет паук паутину

И змеенышей выведет мать.

По ночам над твоей головою

Не смолкать и волчиному вою.

Будет ведьму там голод долить,

Будут вопли ее раздаваться,

Старичонки в страстях извиваться,

А воришки добычу делить.

РассылкаПолучайте новости в реальном времени с помощью уведомлений RFI

Скачайте приложение RFI и следите за международными новостями

Поделиться :
Страница не найдена

Запрошенный вами контент более не доступен или не существует.