Перейти к основному контенту

Сардонический смех Корнея Чуковского

Гомер всегда был стариком. На памяти ребенка всегда стариками были Лев Толстой, Чарльзы – Диккенс и Дарвин. А Корней Иванович Чуковский был еще и каким-то гигантским стариком. Правда, безбородым.

Кортней Иванович Чуковский, портрет И.Е.Репина.
Кортней Иванович Чуковский, портрет И.Е.Репина. © Wikipedia
Реклама

Он здоровался за руку с детьми, приносившими тридцать шишек для костра возле его дачи. Поскольку «костер» во времена моего детства был неким акционическим атрибутом советскости для детей, о его происхождении и предыстории задумывались мало. Все школьники помнили слова «из искры возгорится пламя», и вот оно возгорелось, от шишек было много дыма и искр, но, повторяю, в ясную картину, которую дала нам всем великая песня Юза Алешковского —

Вы здесь из искры разводили пламя
Спасибо вам – я греюсь у костра! —

переделкинский костер Чуковского не вписывался. Тем более, что в начале 1970-х, когда самого Чуковского уже не было на свете, а я был студентом и иногда, это бывало только летом, провожал подслеповатую Лидию Корнеевну от Дома творчества писателей до дачи.

Обладавшая каким-то своим, ни на кого не похожим, кто-нибудь скажет — исчезающим, чувством юмора, Лидия Корнеевна однажды с улыбкой сказала, что я бы тоже мог ее развлечь чем-нибудь по дороге, она же все-таки «не Гомер», чтобы все время петь. Но вместо того, чтобы заговорить на какую-нибудь интересную литературную тему, а их тогда было много, и главная, наверное, Солженицын! Но я заговорил о какой-то невообразимой чуши: накануне мне пришлось перелезть через два забора, потому что Мариэтта Шагинян, почувствовав запах газа, вызвала аварийную, но не услышала ни стука, ни звонков. «При Сталине такого не было!» –кричала Мариэтта Шагинян на мужиков. Собственно, ради этой фразы я и рассказал Лидии Корнеевне об этом происшествии и всеобщих опасениях, как бы от случайной искры не выгорел весь поселок.

Статная и прямолинейная, Чуковская выдержала короткую паузу и, даже остановившись на секунду, сказала: «А я поняла, почему вы это рассказали: я слепая каланча, а Шагинян — глухая коротышка! Вы, наверное, Плутарха читаете…» Через несколько дней Л.К. почему-то подарила мне книгу воспоминаний Чуковского «Серебряный герб» – сильно потрепанный экземпляр, как сейчас помню, с козлом на обложке, толкающем гимназиста.

Смысл этого подарка стал мне понятен только недавно, когда на глаза мне попалась запись из дневника Чуковского (Чуковский К.И. Дневник. М., 2003. С. 176-177).

«3 января [1921]. Вчера черт меня дернул к Белицким. Там я познакомился с черноволосой и тощей Спесивцевой, балериной, нынешней женой Каплуна. Там был Борис Каплун — в желтых сапогах, – очень милый. Он бренчал на пьянино, скучал и жаждал развлечений. «Не поехать ли в крематорий?» — сказал он, как прежде говорили: «не поехать ли к “Кюба” или в “Виллу Родэ”? — А покойники есть? — спросил кто-то.— Сейчас узнаю.— Созвонились с крематорием и оказалось, что, на наше счастье, есть девять покойников. «Едем!» — крикнул Каплун. Поехал один я да Спесивцева, остальные отказались. <...> Правил Борис Каплун. Через 20 минут мы были в бывших банях, преобразованных по мановению Каплуна в крематорий. Опять архитектор, взятый из арестантских рот, задавивший какого-то старика и воздвигший для Каплуна крематорий, почтительно показывает здание; здание недоделанное, но претензии видны колоссальные. Нужно оголтелое здание преобразовывать в изящное и грациозное. Баня кое-где облицована мрамором, но тем убийственнее торчат кирпичи. Для того, чтобы сделать потолки сводчатыми, устроены арки — из... дерева, которое затянуто лучиной. Стоит перегореть проводам — и весь крематорий в пламени. Каплун ехал туда, как в театр, и с аппетитом стал водить нас по этим исковерканным залам. К осаде пикникующего комиссара, печь оказалась не в порядке: соскочила какая-то гайка. Послали за спецом Виноградовым, но он оказался в кинематографе. Покуда его искали, дежурный инженер уверял нас, что через 20 минут все будет готово. Мы стоим у печи и ждем. Лиде холодно — на лице покорность и скука. Есть хочется невероятно. В печи отверстие, затянутое слюдой, — там видно беловатое пламя — вернее, пары — напускаемого в печь газа. Мы смеемся, никакого пиетета. Торжественности ни малейшей. Все голо и откровенно. Ни религия, ни поэзия, ни даже простая учтивость не скрашивает места сожжения. Революция отняла прежние обряды и декорумы и не дала своих. Все в шапках, курят, говорят о трупах, как о псах. Я пошел со Спесивцевой в мертвецкую. Мы открыли один гроб (всех гробов было 9). Там лежал — пятками к нам — какой-то оранжевого цвета мужчина, совершенно голый, без малейшей тряпочки, только на ноге его белела записка «Попов, умер тогда-то». — Странно, что записка! — говорил впоследствии Каплун. — Обыкновенно делают проще: плюнут на пятку и пишут чернильным карандашом фамилию. В самом деле: что за церемонии! У меня все время было чувство, что церемоний вообще никаких не осталось, все начистоту, откровенно. Какое кому дело, как зовут ту ненужную падаль, которую сунут сейчас в печь. Сгорела бы поскорее — вот и все. Но падаль, как назло, не горела. Печь была советская, инженеры были советские, покойники были советские — все в разладе, кое-как, еле-еле. Печь была холодная, комиссар торопился уехать. <…> Но для развлечения гроб приволокли раньше времени. В гробу лежал коричневый, как индус, хорошенький юноша-красноармеец, с обнаженными зубами, как будто смеющийся, с распоротым животом, по фамилии Грачев. (Перед этим мы смотрели на какую-то умершую старушку, прикрытую кисеей, — синюю, как синие чернила.) <…> Наконец, молодой строитель печи крикнул — накладывай! — похоронщики в белых балахонах схватились за огромные железные щипцы, висящие с потолка на цепи, и, неуклюже ворочая ими и чуть не съездив по физиономиям всех присутствующих, возложили на них вихлящийся гроб и сунули в печь, разобрав предварительно кирпичи у заслонки. Смеющийся Грачев очутился в огне. Сквозь отверстие было видно, как горит его гроб — медленно (печь совсем холодная), как весело и гостеприимно встретило его пламя. Пустили газу — и дело пошло еще веселее. Комиссар был вполне доволен: особенно понравилось всем, что из гроба вдруг высунулась рука мертвеца и поднялась вверх — «рука! рука! смотрите, рука!», — потом сжигаемый весь почернел, из индуса сделался негром, и из его глаз поднялись хорошенькие голубые огоньки. «Горит мозг!» — сказал архитектор. Рабочие толпились вокруг. Мы по очереди заглядывали в щелочку и с аппетитом говорили друг другу: «раскололся череп», «загорелись легкие», — вежливо уступая дамам первое место. Гуляя по окрестным комнатам, я со Спесивцевой незадолго до того нашел в углу… свалку человеческих костей. Такими костями набито несколько запасных гробов, но гробов недостаточно, и кости валяются вокруг. <…> кругом говорили о том, что урн еще нету, а есть ящики, сделанные из листового железа («из старых вывесок»), — и что жаль закапывать эти урны. «Все равно весь прах не помещается». «Летом мы устроим удобрение!» — потирал инженер руки. <…> Инженер рассказывал, что его дети играют в крематорий. Стул это — печь, девочка — покойник. А мальчик подлетит к печи и бубубу! — Это — Каплун, который мчится на автомобиле. Вчера Мура впервые — по своей воле — произносила папа: научилась настолько следить за своей речью и управлять ею. Все эти оранжевые голые трупы тоже были когда-то Мурочками и тоже говорили когда-то впервые — па-па! Даже синяя старушка — была Мурочкой».

Страшно читать имя бедной Мурочки: ведь это дневник, и Чуковский еще не знает, что его маленькая дочка умрет в 1931 году. Трудно понять, зачем Чуковский потащил с собой в крематорий старшую дочь Лиду.

Уже на следующий день жизнь пойдет литературным ходом: обсуждение «Всемирной литературы», встреча с Горьким и Добужинским. А еще через неделю он будет у Блока! («жена, мать, кошкообразная Книпович…» С Евгенией Федоровной познакомлюсь только в начале 1980-х, и она даже успеет подарить мышку моей маленькой дочке). Но сейчас откладываю дневник Чуковского и снова вспоминаю странные костры на участке за домом любимого детского сказочника, все эти входные шишечки, которые приносили с собой дети и их родители, дым и искры. Вижу издалека сардоническую улыбку Корнея Ивановича.

Мне начинает казаться, что Лидия Корнеевна подарила мне тогда, в 1972 или 1973, книгу одесских воспоминаний отца, словно забросив спасательный круг в далекий 2020 год, когда я запоздало узнáю то, что уже давным-давно знала она.

Между прочим, именно так действовал и Гомер, когда отправлял к покойникам Одиссея, когда хотел, чтобы его герой разузнал верный путь к цели.

РассылкаПолучайте новости в реальном времени с помощью уведомлений RFI

Скачайте приложение RFI и следите за международными новостями

Поделиться :
Страница не найдена

Запрошенный вами контент более не доступен или не существует.