Гасан Гусейнов о словах и вещах
Морис Метерлинк о жизни чекистов
Морис Метерлинк в возрасте 40 лет
 
Слушать Скачать Подкаст
  • *Новости 15h00 - 15h10 GMT
    Выпуск новостей 18/07 15h00 GMT
  • *Передача RFI 15h10 - 16h00 GMT
    Дневная программа 18/07 15h10 GMT
  • *Новости 18h00 - 18h10 GMT
    Выпуск новостей 18/07 18h00 GMT
  • *Передача RFI 18h10 - 19h00 GMT
    Дневная программа 18/07 18h10 GMT
Чтобы просматривать мультимедиа-контент, в вашем браузере должен быть установлен плагин (расширение?) Flash. Чтобы войти в систему вам следует включить cookies в настройках вашего браузера. Для наилучшей навигации, сайти RFI совместим со следующими браузерами: Internet Explorer 8 и выше, Firefox 10 и выше, Safari 3 и выше, Chrome 17 и выше...
ОБЩЕСТВО

«Мы идем шеренгами»

media Президент Чечни Рамзан Кадыров на церемонии эстафеты Олимпийского огня в Грозном, 28 января 2014 REUTERS

Анонимный монолог преподавательницы одного из грозненских вузов о том, как живет сегодня чеченская интеллигенция.

Мои первые воспоминания — это слово Кавказ. Мне казалось, что это какое-то место, куда все хотят поехать. Только я не знала, что я уже там живу. Я все время спрашивала: «Когда мы поедем на Кавказ?». Оказывается, что это слово, которое было на слуху у людей, которые возвращались, мне как-то запомнилось. И второе воспоминание — как мои родители строили дом (а мы жили у кого-то, потому что только приехали, люди отстраивались). Мы строили дом в селе, где мы жили, и я помню — у меня очень красивые родители были в молодости — они что-то делали, а там была глина, которой обмазывают, и я взяла эту глину и тоже пыталась что-то сделать. Мама говорит: «Это 1961 год. Как ты можешь это помнить?» Я родилась в 1958 году на третий день после возвращения из депортации. Мама боялась меня в поезде родить.

Наши жили в Киргизии в Токмаке. Папа с мамой там познакомились и поженились. Уезжали — маме было 4 года, папа постарше был, детьми вывезли. А там они уже оказались недалеко. До депортации мои более старшие поколения — дедушки, бабушки с обеих сторон — были репрессированы.

Я закончила школу с отличием в селе недалеко от Грозного. Уже в пятом классе знала, что буду только учителем. Много читала, были очень хорошие школьные учителя. У нас не было своих кадров, многие приезжали из России. Мы их так любили, они были такие красивые эти учительницы из начальных классов. После окончания сразу поступила в университет на русское отделение — русский язык и литература. Закончила. В советское время надо было три года отрабатывать. Я это делала с удовольствием.

Потом уже меня пригласили в городскую центральную вторую школу. Оттуда я поступила в очную целевую аспирантуру в Москву. Защитилась сразу же, быстро и успешно. Потому что мне было интересно, нравилось. Приезжала в школу, делала эксперименты. И вернулась, уже, правда, не в школу, а в университет — на кафедру русского языка к своим же преподавателям, которые меня учили. Уже начиналось время Дудаева, переставали платить зарплату. До вузов, до школы никому не было дела, мы сами это как-то сохраняли. А в 1994-ом война началась. На какое-то время все уехали, потом вернулись опять. Я уехала в Ингушетию и быстро вернулась.

«Мы идем шеренгами»

Меньше всего я думала о том, что через 10-12 лет мы получим то, что мы сегодня имеем. Были жуткие условия, были ракетные обстрелы, исчезали люди. Я надеялась, что это все равно закончится и будет какая-то нормальная человеческая жизнь. Когда я говорю «нормальная человеческая жизнь», я имею в виду, что есть пределы пространства для любого человека, где он бы чувствовал себя свободным. Никто не может ему диктовать то, что сейчас диктуется: за кого голосовать, куда ходить. Более того, шантажировать, пользуясь тем, что у человека нет другого заработка, что он должен кормить детей, близких. Они же прекрасно это понимают, когда они сегодня людям говорят: «Если ты не пойдешь и не сделаешь, ты будешь уволен». Просто оказываются на паперти.

Я помню, начало было другим. Кстати, к чести отца [Ахмата Кадырова], он провозглашал образование, культуру, а также, что мы пережили такой страшный период истории и дальше будем как все: равны с россиянами, будем так же свободны в рамках законного пространства. Я не отождествляю федеральные войска и русский народ. Но здесь были люди, облеченные властью, имеющие оружие, репрессивные рычаги, которые давили.

Я не думала, что на смену им придут другие, «свои» чеченские структуры, которые ведут себя иногда хуже, чем было. Я поняла для себя, что это какая-то другая очень изощренная политика, когда две войны не смогли в людях ощущение личной свободы подавить, а сейчас это происходит так: «Вы хотели быть такими? Мы сейчас вам устроим, что вас будут порабощать ваши же соплеменники». Это хуже в сто раз. Это оскорбительнее и унизительнее. Это сейчас происходит.

Я дружу со своими бывшими студентами, мы видимся, у нас хорошие отношения. Был какой-то парад — они же у нас ничего нового не придумали — совковые эти 1 Мая. В моей молодости это было забавно, смешно, весело, а сейчас превратилось в фарс жуткий. И вот мы идем шеренгами. И идет мой бывший студент. Я его настолько любила и уважала, он был такой умница, во всех смыслах для меня это был идеал молодого человека. Он где-то работает. Мы там так тепло обнялись — как дела? И я сама сказала эту фразу: «И ты теперь — в этих шеренгах?». Пошутила. Он и тогда был неглупый, а сейчас еще какой-то жизненный опыт. Понимаю, у него на работе тоже какие-то правила общения… И он говорит: «Лучше это, чем зачистки и пытки». И, конечно, я все поняла для себя. То есть выбора у тебя немного. Либо ты здесь, ты вынужден это делать, либо если ты вякнешь — все. Поэтому интеллигенция пытается сама скооперироваться, создать это пространство внутри. Пусть небольшая прослойка, но когда она пересекается с этой вертикалью, то вынуждена говорить то, что надо, то, что требуют. Есть ощущение, что люди думают, что это кончится когда-нибудь. Сегодня Москва правила задала, но если там что-то изменится — изменится и здесь.

«Скоро они со свечками будут по спальням бегать»

Люди ощущают себя частью России. Потому что, если мы говорим про интеллигенцию — научную, творческую — они же получили там образование, в то время. Они всегда воспринимали себя как часть общей культуры. Твой опыт жизни и твои знания, все, что ты имеешь — это все оттуда. А вот молодежь — у них это возможно, потому что они родились и формировались, когда было это понятие «они» и «мы». И, кстати, тут очень многое делалось для этого под разными знаменами. И там делается, и здесь делается. Несмотря на красивые фразы: «Мы  в одном пространстве». Хорошо! Мы в одном? Давайте — про законы единые, одинаковые.

Есть закон «Об образовании» — выполняйте его. А то у нас обычаи, традиции. То есть по нашим обычаям, традициям, оказывается, можно шантажировать, можно обирать людей, можно их просто грабить, можно их убивать — «убийства чести». Какое твое собачье дело, даже если она себя ведет так. Ты кто ей? Почему ты нарушаешь все эти устоявшиеся нормы, кто тебе дал эти полномочия? Это ее жизнь, она сама ею распоряжается. Она не позорит конкретно Кадырова или еще кого-то. Если она позорит, то себя, может быть. У меня ощущение, скоро они со свечками будут по спальням бегать.

«Завтра просто никто не поможет»

Открыто какие-то вещи я могу говорить, а какие-то — нет. Страх, в любом случае, есть. Это страх другого качества. Тогда (во время войны. — RFI) это был страх, когда я просто боялась за своих близких: вышли — и вдруг шальная пуля. Потом был страх, когда ночью приходили, забирали. Исчезали люди. Сейчас они, конечно, на такие явные акции не идут, тут уже как бы «мир», тут «благоденствие», но ты понимаешь, что это может быть сделано очень подло и паскудно. И под другим соусом. Кому-то что-то не то сказал, что-то не поделили — никто не доищется до причин. Это другое. Мы понимаем, на что они способны. Даже на глазах у нас это происходило.

Например, у нас в вузе работал очень хороший специалист по электронике. Ему посылают какого-то неуча — экзамен. Хорошо бы тройку ему поставил, закрыв глаза. Нет, ему надо поставить «пять». Он говорит «нет, я не поставлю, потому что я себя перестану уважать». Человека первый раз в лицо видит, он не ходил, не учил вообще. Тут его вызывает начальство, говорит: «Так, либо ты ставишь, либо мы тебя обвиним, что у тебя были связи с боевиками». Представляете, какая это мерзость и подлость? Я понимаю, что он не был вообще готов к такому. Я его знаю, мы потом разговаривали, он говорит: «Я от неожиданности просто рот открыл. А я знаю, понял, что они могут это сделать». Какие боевики? Он — и боевики! Но он же никому не докажет. Не надо и доказывать, тебе просто наклеят это — и вперед. И он ушел. Мы его уговорили, просто боясь за его жизнь. Завтра никто ничем не поможет.

От преподавателей требуют духовно-нравственное воспитание. Раньше были Ленин, партия и т. д., а сейчас — другое имя, другая партия. Конечно, кураторы, всякие воспитательные дела. Недавно, например, девочка пишет какой-то текст и в конце, хотя по тексту это не имеет отношения (понимаю, если бы логически это вытекало), пишет: «Спасибо ЕМУ за то, что …». То есть они это воспринимают как некую обязательную часть. Нужно это — не нужно, это лозунг обязательный типа «Пролетарии всех стран…». Меня это так удивило. Они везде это слышат и понимают, что везде это надо вставлять как некую подстраховку. Я говорю: «Зачем ты это пишешь?». Она говорит: «Но все же пишут! Везде же это». Я говорю: «Ну, везде — это лозунги, а здесь текст вообще про другое, это вообще сюда не имеет никакого отношения». Просто ей объясняю по-человечески, а потом думаю: «Так, а откуда я знаю, хотя мне плевать, но она скажет – вот я написала, а она перечеркнула, убрала». Может же быть такое? Где-то по наивности, по глупости, по непониманию это может сказать. Может. И тогда это случалось. Люди иногда  доносили или просто по глупости болтнули — и все. Человек — где он? Непонятно.

«Неужели сегодня страшнее, чем было тогда?»

Умом ты понимаешь, что да, это опасно, что у тебя есть дети, у тебя есть близкие. Ты понимаешь. Но ты жил по каким-то своим принципам и думаешь: «В конце концов, почему я должна сейчас придуриваться? Или приспосабливаться, что ты — уже не ты». Удивительно, что я в эти жуткие месяцы войны себя чувствовала в сто раз свободнее. Поэтому я не могу сегодня делать вид, что я слепая, что я глухая, что я немая. Хотя мне говорят: «Слушай, ты иногда так можешь сказать! Поберегись». Мне мама каждый раз говорит: «Я тебя умоляю, пожалуйста!». С другой стороны, человек сам себя тоже начинает стращать. Люди думают: «Нет, это страшно, об этом нельзя говорить». Они сами себя загоняют. Я это наблюдала.

В вузах это очень ярко видно. Была ситуация, когда у нас снимали одного ректора. А перед этим за год его единогласно избрали. Причем, это был действительно хороший ректор и хороший профессионал. Он сам закончил этот вуз, начинал ассистентом. Он был великолепный специалист физико-математических наук, которых у нас, к сожалению, очень мало. Его снимают, и на его место — даже не знаю, как это назвать. Даже чисто эстетически внешне. Мы, конечно, были в шоке… На следующий день собирается экстренный совет. Он делает вид, что ничего не происходит. Он такой человек, что не будет свои проблемы обсуждать. И он представляет это так, как будто он уходит по собственному желанию. Причем, до этого у него крадут брата. То есть его ставят перед фактом — если ты не напишешь заявление по собственному желанию, то будет так. Он говорил: «Я не готов жертвовать своими братьями ради должности. Я подпишу, что угодно». И ушел.

И вот, идет этот совет, и он говорит: «Ситуация сложилась так, что я по собственному желанию ухожу». Он не называет причин, а я знаю, и все знают. Повисла пауза. Я жду, пока наши профессора, взрослые люди, кто нибудь встанет, что-нибудь скажет. Молчание. Такая тяжелая пауза повисла. Она затягивается, никто ничего не говорит. И я встаю и говорю: «Я не хотела кого-то опережать (потому что у нас там тоже есть какие-то правила, не лезть раньше старших, а тем более мужчин), но уже я поняла, что никто ничего не хочет, боится — не знаю. Вы помните, год назад, когда мы избирали его? Мы вместе с ним поднимали этот вуз, и он сегодня стал опять известен, люди стали возвращаться, мы набираем студентов. Что произошло сегодня? Почему никто не может встать и сказать, кто нарушает грубо этот закон? Почему человека, которого мы избрали, кто-то своим решением решил выкинуть? Почему это позволяем? Мы что, тут на курорте были? Сколько людей погибло — наших студентов. Мы все это вместе пережили, и мы сегодня молчим! Неужели сегодня страшнее, чем было тогда?».

Тут встает наш профессор под два метра ростом и произносит фразу, от которой у меня в тот момент просто из-под ног земля ушла. Он говорит: «Да, сегодня так. Даже если нам скажут встать на колени, мы должны встать на колени и делать то, что они говорят». Он — мой ровесник. И опять молчание. Я говорю: «Я вас правильно поняла, что мы должны встать на колени, поползти, наверное, даже ноги поцеловать, если понадобится? Поэтому с нами делают все, что хотят. Вы мне эту формулу просто озвучили». Это был для меня показатель.

Компромисс — это понятно, но когда переходишь некую черту, дальше — не компромисс, дальше начинается подлость, начинается предательство. Пережив эти ужасы войны, почему я должна делать вид, что все хорошо, когда я знаю, что нехорошо. Вопрос не в том, что дома строят, улицы, можно что угодно тут построить, но нет радости от этого, нет счастья. Вы много видели здесь веселых, радостных лиц? Я их не видела давно уже. А нам говорят — нет, радуйтесь! Мы вас заставим веселиться целыми днями.

Про Грозный

Мы все понимаем, что это — другой город, это город других людей. Они его создавали по своему уровню, вкусу и по своим понтам. Поехали, увидели там фонтан — а давайте и мы! Увидели небоскребы — а почему у нас нет? Везде есть, а у нас нет! Эти понты лезут отовсюду. Зачем в южном городе строить высотки? Был нормальный, зеленый, уютный город, многоликий, теплый. А сейчас у людей, которые здесь жили, ощущение, что есть «они» и «мы». Мы — не одно и то же. Мы не вместе. Мы понимаем, что эта пропасть будет всегда.

Многие хотят уехать. У меня, честно скажу, ни в первую, ни во вторую войну не было желания уехать. Был физический страх — убьют, с моими близкими (не дай бог) что-то случится. Была нищета. Я понимала — тяжело, трудно. Ладно, я заработаю, что-нибудь сделаю, переживу. Но мысли, что надо уезжать… А вот сейчас иногда у меня эта мысль возникает. Хотя я знаю, что не уеду, конечно, но мысль возникает.

 
К сожалению, время подключения истекло, действие не может быть выполнено.